Понедельник, 20.05.2024, 14:31Главная | Регистрация | Вход

Форма входа

Поиск

Календарь

«  Май 2024  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031

Архив записей

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
ЛИТЕРАТУРА_6 Рассказ Лескова Ю.В.

ЛЕСКОВ Ю.В. ©

 

ПЕСНЯ

 

...НАРЫ В ДВА ЯРУСА. Пахнет потом, гноем, йодом и мазью Вишневского; слышатся стоны, кто-то бредит, вскрикивает; но сердце трепещет от радости: «Жив! Ведь живой - а после такой атаки. Ранен тяжело, но не убит!». Вот и поднимается в солдате торжество жизни: разговоры, разговоры - ошалелые, хмельные от счастья, что смерть проскочила рядом...

– Тихо, братцы,– крикнул обычно спокойный – открытая душа человек – Иван Алявдин, длинный мосластый солдат из штрафной роты. На небрежно отесанном лице его, сработанном будто из первой попавшейся под руки корявой чурки, всегда доброжелательная улыбка. Ранен Иван тяжело: оторвало чаcть ладони, осколки рассекли печень. Кровотечение остановили, печень сшили, но пяток осколков, говорят, еще осталось. Ждали профессора из Москвы, специалиста по этой части.

– Ну что ты там, Ваня, слушаешь такое? – мягко спросил Альбатрос, скиталец морей, который говорил, что у него вся корма в ракушках. – Стоящее - так вруби на всю катушку, и мы послушаем, отчего ты такое наслаждение имеешь...

Врубил – и полилась нежная волна русской песни с несчетным количеством оттенков и переходов. Ожила наша луна, потекли могучие хрустальные реки России с теплыми нежно-зелеными опушками у могучих лесов - красота и любовь ласково затопили госпиталь...

Стихли стоны, даже, кажется, тяжелораненые перестали вскрикивать и бредить. В палату зашли сестры и врачи, задумчиво встали у стен.

Иван блаженно улыбался, скрестив на просторнейшей груди огромные ручищи, под которыми лежало письмо, полученное им накануне. Он его читал бесконечно, и на лице его бродили всевозможные улыбки – от недоверия до удивления, от удивления до восторженности самого высокого накала.

Певица замолкла, а в палате долго стояла волшебная тишина, и душа артистки витала над ранеными, врачуя богатырей русских.

– Эх, братцы, - прошептал Иван, – если б вы знали... – и замолк было. Чувствовалось, что душа его переполнена радостью. – Да, ребята, такие дивные чудеса, что  голова кругом пошла.

– Расскажи, поделись.

– Чудеса я люблю – лучший променаж для души.

– Давай!

– Ну, – начал Иван застенчиво, – ну, значит, вот так было дело. Женили меня в шестнадцать годов. Маманя у нас померла. Как без женщины: хозяйство, что телега без шкворня. Взяли за меня Марфу. Из самой дальней деревни. Наша-то у черта на куличиках, а их – на самом краю света: дале уже ничего нет. Красавица, и приданого – одна красота. «Ну и женку тебе черт подбросил, Иван, – обожжешься! Смотри! – предостерегали наши, курлыченские. – Греха ты с ней не оберешься, парень»

А я нарадоваться не мог. Придем, бывало, с батей, уработавшись, с поля, а моя Марфуша посреди избы на венике спит, в сору вся, а спит сладко. И любо на нее посмотреть: щечки – наливные яблочки, коса в руку, пшеничная и до пят, тени на щеках от ресниц, сама такая фигуристая – и будто вся в радуге!

– Это точно, Ваня, нет на грешной земле прекраснее предмета, чем красивая женщина. Люблю! Давай шпарь дальше, кореш.

– Ну вот, ребята, любуюсь и не верю, что у меня такая царевна. Даже взять за что положено мужу не решаюсь. Постель стелю ей, сплю у ее ножек, сон охраняю - вот такая чудная жизнь идет у меня, а я счастлив. Ночью еще встану и посмотрю, на месте ли, не сон ли это все.

– И шла-играла ей не сотворил?...

Иван опустил глаза, и вспомнилось ему, как сели они раз в картишки переброситься, как выкатились они, колени ее круглые, крупные, из-под яркого платья, которое не могло скрыть длинных сильных девичьих ног, – сердце зашлось. Только во сне и мог он обнимать свою царевну. Обливаясь слезами, Иван чувствовал под губами ее шею и впадинку, нежную, шелковую, у плеча – и все только во сне. Но она почему-то в его сладких и горьких снах вырывалась, а он просыпался, еще всхлипывая...

– Ну, братцы, а как запоет, – воспламенился Иван воспоминаниями. – На роду у нее, что ли было так  написано, вот липли к ее языку всякие новые слова, любила что-нибудь непонятное завернуть. А возьмем в поле, – поет, будто жаворонок. У меня сил прибавляется, ломлю работу, – аж, стон идет. И все думаю, что бы такое сделать – удивить ее: очень хотелось – ну посмотри на меня с любовью! Не знаю: – все б за это отдал, может, и жизнь, казалось...

А как только смолкнет – уснула, значит, где-нибудь в копешке. Сразу разыскивать: не обидел бы кто-нибудь – убью! Да, вот тут и колхозы пошли. Приставили мою царевну к скотине: все равно теперь, мол ничья – животина эта. Черт с ней совсем!

Моя принцесса с горя зальется то слезами, то песней. И коровы с телками голосят - не поенные, не доенные: такой концерт стоном по деревне идет – уши затыкай. Хорошо, что наши, курлыченские, вскоре  спохватились, поняли, что повороту у единоличности не предвидится. «Надо, братцы, за дело браться, а то...»

... В тот год в Курлычах на лугах вымахали отменные травы. Двинули туда всем колхозом. Встали в ряд и, вжикая косами, пошли по лугу, как на толке. Иван, конечно, впереди выступал, прямо держа свое сильное гибкое тело. Он, словно играя, водил руками, и трава ложилась широким прокосом. А Марфа пела рядом – он упросил... А когда поднял голову, увидел, как в радостной улыбке сверкнули ее ровные белые зубы, увидел блеск ее синих огромных глаз: екнуло сердце. Ни разу она еще так на него не смотрела: сердце набрало  набрало высоту, а в душе расцвел сад.

Трава была густая, высокая. Иван чуть сгибался, пуская косу почти по самой земле. Потом почувствовал, что начался песчаный грунт. Остановился, в глазах Марфы запрыгала тревога, поглотившая сладко ему душу. Иван достал из-за голенища брусок, направил литовку, подтянул пояс и взмахнул. Коса брала хорошо.

– А Марфа моя рядом, – снова зажегся Иван, – она венки из цветов плетет и соловьем заливается. Коса входит в мокрый от росы пырей легко, как в воду. «За мной, мужики!» – кричу. Да где там им. Прошел всю длину луга и кругом направился, обкосил их всех. Марфа радостно в горло смеется. А мне еще хочется сделать что-нибудь такое, чтоб ее удивляло и понравилось.

И кричу я своим колхозничкам: «Пошли, все луга обкосим, пока погода». Мужики, уставши, машут руками: что ты, мол, сдурел? «Тогда я один!» – грожусь. Им деваться некуда: позор! Поплелись они за мной, а мне хоть бы хны. Добили остальные луга. «Ну, Иван, ну, Иван! – мужики шутят. – Загнал ты нас». Еле тащатся за  мной, других пришлось на подводах вести. Хорошо, хоть ни один не помер. А я жалею, что у нас боле не было трав. А Марфа меня под ручку и идет, пританцовывая, будто вот теперь только и состоялась у нас настоящая свадьба. Ох, как она на меня смотрела, братцы...

Вот так и стали мы работать колхозом, прибытки начали расти, на столе кое-что появилось. И я стал настоящим мужем, зауважала меня  женка. Да только вот тут-то и нагрянула на нас беда горькая. Пришла на колхоз бумага – выделить человека для курорта. Ну, значит, кого сослать туда, думаем, а кулака под рукой уже ни одного не оказалось на ту пору. Наши халды распазили рты и заревели: «Марфутку, Марфутку, пусть она пострадает за общество, коли ничего делать не умеет, акромя песен петь». Я было не давать, да навалились всем колхозом. Раскидал. Уязвились аркан накинуть и ноги спутать, черти. Ну и сослали мою женку на курорт. Деньжищ, правда, ей на дорогу отвалили, не скупясь. А я не пил - не ел, пока не пришло от нее письмо, а после него и того тошнее стало, заканчивалось оно так: мол, что надо, отписала, а сейчас ухожу в объятия Морфея...

 Взбесился я, братцы, и  хотел уже махнуть на тот самый курорт и пришибить всю эту компанию. Пока собирался, Марфа сама прикатила. И как горохом сыплет словами: «ридикюль», «гаржет», «маркизет» – и все хочет привить  нам с батей культуры-гигиену. Батя отмахивается только, а я молчу, потому что почтальон наш хоть и не в ладах был с грамотой, но из того письма вычитал, что мою Марфу приглашает к себе какой-то Консерватор, чтобы, мол, обучать ее музыке и пению. А она  туфельками постукивает и  ничего не отрицает. Нет, думаю, Консерватор с чертом Ваньку не  обманет – Иван молитву знает. Да к чему соловья учить пению, зачем? Как моя Марфа запоет, все соловьи  и жаворонки заслушиваются. Она что-то хотела объяснить мне про музыку и пение, но только взбаламутила душу, захотелось выть волком и зарыться в чащобе. А в голове – пожар, в душе – лед, и расспрашивать невмоготу. Целые дни молчим. Так впился, вижу, впился в ее сердце со своей любовью этот Морфей Консерватор, что достал меня до печенок. Сохну, но вида не подаю, даже какого-нибудь обидного слова ей ни-ни. Хоть кричи. Все силы уходят  на то, чтобы не закричать с горя. Молчим. Думаю, может, у них  любовь настоящая: что во мне-то такого интересного, а там... И Марфа ничего не говорит, стала скучная, песен не поет. Да, видно, очевидно тянет ее в эту Москву к своему Морфею Консерватору.

И не с кем мне поделиться, как красиво утро, бор красен, речка наша Серебрянка. А если не с кем разделить радость, то  и красоты той нет, будь хоть лес золотой, а речка из чистого серебра. Нет уж, думаю, никому моя Марфа не достанется, раз не мне – то никому другому не отдам: порешу ее и себя...

Замолк Иван, а потом, после наших уговоров, рассказал.

... Иван проснулся рано, с тяжелой головой, с камнем в душе, но полный решимости совершить задуманное. Зыркнул туда-сюда: нет Марфы. Взял топор. Ссугрубившись, вышел из дома. Белесоватый луг в утренней росе, провисли травы. И вдруг он увидел на росе четкий зеленый след – лодочкой... босых ног. Он целовал каждый след  и чуть было не нагнал ее – рука крепко сжимает острый топор, сердце проламывает ребра. Подул ветерок, обдал голову ливнем росы. Он присел на широкий пень, и охолонул, и в голову ударило: «Господи, что я задумал» – и стало жутко. «Господи!» – содрогнулся. Видно, у них настоящая любовь. Не виновата она, ничего же не скрывает, не по-воровски, открыто, чисто. А любовь – сжалось сердце, – ее в клетке не удержишь, у нее крылья... Она как птица – любовь, ей простор нужен. И...может, и правда: Консерватор – вовсе не мужик какой, а школа, как говорит Марфуша, и там учат? – начала сходить с Ивана дурь.

Догнал Марфушу  у леса и спросил: «Очень хочешь, большая охота в Москву-то, а?». Она потупилась, носком ботинка полукруг по росе провела и прошептала: «Надо, Ваня, только тебя жалко. Если не разрешишь – не поеду». – «И ведь зачахнет здесь», – подумалось Ивану. И он с трудом, еле переводя дыхание, произнес: «Ну, езжай, коли невмоготу. Расправь крылья, лебедушка».

Они поцеловались и расплакались. Иван вечером отвез Марфу на вокзал, посадил в поезд, поцеловал, – будто душа его с этим поцелуем устремилась в вагон, осталась там с Марфой и уехала. Тоска заела его: отощал, онемел, ни с кем теперь не разговаривал – думал, и язык отнялся. А  работал за десятерых.

– Вот такие дела, братцы,– продолжал Иван, и счастливая улыбка блуждала по его угластому лицу, – счастьем светились васильковые глаза из-под огромного лба – глаза доброго богатыря. Лежал он, прикрывая конвертик пудовым кулаком...

Вечерело, в окна госпиталя поползла темнота. Иван долго молчал, только заметно было, как вздымается его богатырская рука. Наконец он смущенно продолжил свой рассказ, сказав, что получил от Марфы письмо. Она ездит с бригадой артистов по фронтам - поет, выступает на радио. Вот и сейчас... «Слышали?» – «Да ну, это она, Иван?» – «А то!» И еще, ребята, разузнала, в каком я госпитале, и отпросилась сюда дать концерт. Уважили. Приедет. И даже вызнала, за что я угодил в штрафную».

После тяжелого ранения Иван оказался в ординарцах у большого чина. Тот уже дожимал одну связистку, а сержанта, который нравился связистке, намеревался справить в другую часть.

В тот день Иван сопровождал полковника, шли перелесками. Иванов чин от удовольствия поводил своими тараканьими усами. «Разрешите обратиться, товарищ таракан..» – чуть-чуть было не брякнул Иван, но сумел остановиться на последней букве. Полковник или не расслышал, то ли сделал вид, хитрющее насекомое, но сказал: «Докладывайте» – «Ах ты гнида, – не сдержался Иван. – Что ж ты творишь? У людей любовь! Гад!» – и врезал своему таракану между глаз, отчего тот оказался в госпитале, а Иван – в штрафной.

Иван замолчал, задумчиво притих, потом поворочался на на койке и как-то робко сказал, стесняясь, что Марфа приписала в письме, будто лучше его она никого не встречала. Иван замялся, желая еще что-то сказать, а потом произнес почти шепотом: «Говорит, поняла всем сердцем, что такая красивая душа, как у меня, ребята, – величайшая редкость», – удивленно закончил он, счастливо посматривая вокруг себя, и смутился, открытая душа. Видно, он был переполнен письмом жены, и радость выплеснулась из него, а теперь он смутился совсем, закутался в одеяло и отвернулся к стене, затих, может, сожалея об этом.

Ночь уже по-хозяйски вошла в госпиталь, но мы еще долго взволнованно разговаривали. Уснули почти под утро. Когда развиднелось, ходячие сгрудились у койки Ивана. Открытые глаза его смотрели непоправимо – с той стороны. Одеревенелые холодные щеки застыли в радостной улыбке, а огромный кулак нежно прижимал к остановившемуся большому сердцу листочек – письмо Марфы. 

 

Copyright MyCorp © 2024 | Сделать бесплатный сайт с uCoz